артмастер. Он курил, улыбался и чувствовал превосходство над обоими, наблюдая, как они ухаживают за врачом: он был женат.
Ушаков повернулся в его сторону, и ремни на сильном теле скрипнули.
– А ты чего смеешься? Письмо из дому получил? Как ты там жене описываешь: «Мицно целюю, твий Семен»?.. Так, что ли?
Но и сейчас Ищенко не смутился. А Васич, осторожно вырезая клюв птицы, улыбнулся бессознательной, но верной тактике Ушакова: тот поодиночке разбивал своих возможных соперников.
– А ну, покажи фотографии, – приказал Ушаков, взглядом пригласив врача посмотреть, как бы обещая нечто смешное. – Показывай, показывай!
Все с той же улыбкой превосходства Ищенко стряхнул пепел в консервную банку, положил мундштучок на стол – под ним сразу же начало растекаться молочное пятно дыма. Из нагрудного кармана он достал записную книжку, из записной книжки – конверт, а из конверта – потертые фотографии. Пока он их вынимал, слышно было, как за дверью ссорятся ординарец и хозяйка. Потом, качая головой и неодобрительно улыбаясь, вошла хозяйка, видимо изгнанная из кухни.
Это были обычные предвоенные фотографии. В лодке. Ищенко в трусах, с прилипшими ко лбу мокрыми волосами, сощурившийся от солнца, и его жена, в белом платье, с белыми лилиями на коленях, уложенными так, чтобы не запачкать платье. На пляже. Лежа рядом в песке, подперев щеки ладонями, оба они смотрят в объектив. У нее загорелое, ровное, почти без талии, сильное тело в узеньком лифчике и узеньких трусиках. И наконец, в своем окне: он и жена выглядывают из-за тюлевой занавески. И тоже солнечный день, и она опять в этом белом платье, которое она несет на себе как символ чистоты, а лейтенант Ищенко в сознании человека, давшего ей все это, заложил руку за портупею.
– Вот здесь, – сказал Ищенко, показывая пальцем за рамку фотографии, – здесь жил командир полка, полковник товарищ Сметанин. Через стену от нас. Правда, в другом подъезде.
Он всегда говорил это, когда показывал фотографии. И еще он подробно рассказывал, как любил свою жену и как все ей покупал.
Военврач взяла одну карточку в руки. И когда она, в погонах, сапогах и портупее, глянула при свете керосиновой лампы на молодую женщину в окне, что-то грустное, как тень сожаления, промелькнуло в ее лице. Но она тут же отдала карточку, и лицо ее приняло насмешливое выражение, какое бывало у нее, когда за ней ухаживали. А на фронте за ней ухаживали всегда.
– От це було життя! – сказала хозяйка, стоя за спинами и тоже глядя на фотокарточки. – Боже ж мий, та невже ж правду було таке життя?
Пригнувшись в двери, влез в хату старшина дивизиона, гаркнул простуженным голосом:
– Товарищ майор, старшина Иванов прибыл по вашему приказанию!
Мальчик испуганно вздрогнул, и плечи его затряслись, словно он всхлипывал.
– А кто тебе приказывал? – откинувшись на стуле, поверх погона глядя назад на старшину, удивился Ушаков.
– Ну, голос у тебя, старшина! – сказал Васич недовольно и погладил рукой худые лопатки мальчика. – Орешь, как на кавалерийском смотру. Ты ж в хате.
А хозяйка, оправдывая мальчика перед людьми, говорила:
– Ляканый вин у нас. Туточки нимець стояв у хати. Ладний такий з себе, лаявся все, чому потолок низький. И не сказати, щоб лютий був. Другие знаете яки булы! А цей – ни. Суворий тильки. Порядок любив. А воно ж мале, дурне, исты хоче. И, як на грих, взяло со стола кусок хлиба. Привык, шо своя хата – взять можно. А нимець схопыв його. «Вор! – каже. – Вор! Красты не можна, просить треба». С того часу сяде за стил, покличе його, як цуценя, дасть хлиба. И все учить, учить, пальцем о так погрузуе. Йому б «данке» сказать, а воно с переляку уси слова позабуло, мовчить тильки. А нимець гниваеться. Поставить його вон туда в угол, пистолет наводить. «Пу!» – каже. Воно и заикаться стало. Уж я ховала його. Нимець на мене ногами топоче: «Мамка! Сын мне гиб! Гиб! Воспитывайт!»
Она рассказывала просто, почти спокойно. Только по щекам сами собой привычно текли слезы. И, видя их, мальчик волновался, что-то хотел сказать, но у него сильно вздрагивала грудь и западало под ключицами.
– Вы не напоминайте ему, – остановила ее военврач. – Видите, он волнуется.
– Чого нагадувать, такого не забудешь.
И, уже выходя в дверь вместе со старшиной, Васич слышал, как она говорила:
– Вы як пишли до бани, вин все шинели ваши нюхав. Мале ще, батька не помятае, а запах ридний не забув с того часу, як батько на фронт йшов, до дому забигав попрощатись…
В темноте сеней, где сильно пахло жареным бараньим мясом, Васич сказал, плохо различая лицо старшины:
– Вот что, старшина, это я тебя вызывал: сапоги надо найти, поменьше какие-нибудь. Есть у нас?
– Кто их знает… Может, есть бывшие в употреблении. Сорок третий размер…
Старшина рукой потирал подбородок, в глаза не глядел. Из осторожности он всегда вначале бывал непонятлив.
– Думай, что говоришь, старшина! Ты же умный человек.
– Сапоги-то? – уже другим, осмысленным голосом переспросил старшина, поняв, что речь идет не о военвраче, которая сидела с ними за столом, а о мальчике. – Сапоги должны быть. Там для мальца и одежонки кой-какой найти можно. Если поискать…
– Поищи, – сказал Васич убедительно. – И пришлешь. Лучше, когда уходить будем.
На столе Ищенко аккуратно складывал фотографии. Мальчик держал в руках недоконченную игрушку, встретил Васича ожидающим взглядом. Васич сел, и они вместе продолжали вырезать. У него в самом деле что-то получалось: парнишкой он научился этому у отца. С тех пор как живет человечество, сын учится от отца, перенимает каждый его шаг и гордится, становясь похожим на него… Между сапогами Васича стоял на глиняном полу босой мальчик, солдатский сын, и Васич осторожно касался коленями его худого тела. Где сейчас его отец, по каким дорогам идет с винтовкой? А может, уже и нет его в живых?
Кто-то в сенях пытался с той стороны открыть дверь. Видимо, Баградзе. Хозяйка поспешила помочь, и через порог, чуть не сбив ее, шагнул солдат в заметенных снегом, каменных от мороза валенках, в опущенной и завязанной ушанке. Ослепленными после темноты ярким светом лампы глазами он обежал хату, увидел командира дивизиона и, приложив одну рукавицу к ушанке, другой рукой выдернул из-за борта шинели пакет.
Ушаков читал стоя, и все смотрели на него и на солдата и уже знали, что отдых кончен. На валенках солдата таял снег.
В открытую дверь вошел Баградзе, торжественно неся перед собой в поднятых руках доску и на ней жаренное куском,